amapok (52vadim) wrote,
amapok
52vadim

Categories:

Юрий Васильев. "Карьера" Русанова. 3.

3

Август был на исходе, когда комсорг строительной бригады объявил, что пора закругляться. Завтра им торжественно вручат заработанные деньги, а сегодня после обеда состоится комсомольское собрание.

— Мы потрудились хорошо, — сказал он, — Теперь надо так же хорошо подвести итоги.

Два месяца Геннадий и Павел работали на строительстве университета. Среди московских школьников в то лето прошел слух, что все молодые строители будут зачислены в институты вне конкурса. Соблазн был так велик, что предложение скоро превысило спрос. На одну лопату нашлось пять желающих. Но ненадолго. Энтузиазм, питаемый корыстью, не выдержал испытания дождем, зноем и носилками, от которых немели руки. Все получилось по справедливости. Мальчики с внешностью киногероев отправились пробовать свои силы на массовых съемках, девочки с осиными талиями вернулись на диету, а возле железного остова храма наук остались самые упрямые и жилистые.

Как-то еще в начале лета Павел сказал:

— Не успеешь обернуться, год проскочит. Надо искать ходы. Конкурсы везде дикие. Голова головой, но хорошо бы заручиться.
— Тебе-то зачем? — удивился Геннадий. — У тебя вон уже статьи напечатаны. Пройдешь как миленький.



— Зачем?.. Я-то знаю, что это мое место, а другие не знают. Сыпану сочинение, и все. Я, откровенно говоря, надеюсь на отца. Неужели откажут? Двадцать лет на кафедре. А уж твоему стоит только слово сказать.

— Ты что, серьезно?

— Вполне.

— Ну так вот… Я для своей собаки кости в магазине, по знакомству не беру, хоть и могу. А жизнь по блату начинать — благодарю покорно!

— Все это романтика. Конечно, если тупицу в институт по знакомству протолкнут — это одно. А ты? Забудешь какую-нибудь дату — и привет! На твоем месте будет сидеть прилежный зубрила.

— Оправдать можно все что угодно. И потом — о чем говорить? Викентий Алексеевич скорее проглотит язык, чем скажет за меня хоть слово. Это исключено.

— Он у тебя благородный, — поморщился Павел. — Ох, смотри, Гена… Есть такие, что на доброте да на справедливости хороший капитал наживают. Кстати, если он такой принципиальный, мог бы не звонить на каждом углу, что его родной пасынок идет строить университет. Идешь ведь?

— Иду. И тебе советую. Штаны купим парусиновые. Красота!

— Черт с тобой, — неожиданно согласился Павел. — Побуду для интереса романтиком. Глядишь, сгодится.

В результате столь сложных теоретических предпосылок они два месяца овладевали тяжелой профессией разнорабочих. Геннадий приходил домой усталый, как сорок тысяч ломовых извозчиков, и засыпал прямо за столом, уткнувшись лбом в тарелку. Сны ему снились дикие. Он видел комсорга Камова, который вместо беседы о зеленых насаждениях в Поволжье обучал их западноевропейским танцам.

Наяву Всеволод Камов такого себе не позволит. Подвести итоги — это да. Произнести речь — сделайте одолжение.

Вот и сейчас, открывая комсомольское собрание, он сказал:

— Все мы знаем, что бытие определяет сознание, что на одних лозунгах далеко не уедешь, однако каждый из нас должен помнить и ежедневно, ежечасно повторять про себя…

— Ну его к бесу, — поморщился Павел. — Пойдем походим, пока он иссякнет.

Они отошли в сторону, постояли немного, покурили, потом, не сговариваясь, молча поднялись на крутой обрывистый бугор.

Ленинские горы невысоки, а кажется, что вся Москва лежит внизу, кажется, видишь и слышишь все — и шумное Садовое кольцо, и тихое Замоскворечье, и детские коляски на Чистых прудах, и сутолоку нарядного Пассажа, и звон, и дорожный запах трех вокзалов, и птичий гомон Трубного рынка, и все, в чем есть Москва…

В прошлом году, когда им исполнилось шестнадцать лет — Павел родился на несколько дней раньше Геннадия, — они приехали на Ленинские горы. Павел приехал потому, что так хотел Геннадий, а Геннадий ждал этого дня с тех пор, как впервые поднялся на эти горы с Герценом и Огаревым, которым тоже было по шестнадцать лет.

«Былое и думы» стали для него откровением, а статьи Добролюбова, Писарева, Чернышевского он читал, как увлекательный роман. Половину не понимая, он испытывал ни с чем не сравнимое чувство первого соприкосновения с новым для него миром. Это совпало с днями, когда все настойчивей и неотступней стал возникать вопрос — как жить?..

Боясь самому себе в этом признаться, он приехал тогда на Ленинские горы, чтобы просто побыть на том самом месте, где Герцен и Огарев на виду у всей Москвы поклялись друг другу служить России. Он приехал, чтобы произнести те же слова, но не смог сказать их и, задыхаясь от волнения, обращаясь к самому себе, и к Павлу, и к лежащей внизу Москве, сказал:
«Они поклялись отдать России всю жизнь, день за днем… И отдали… Я бы поставил здесь памятник. Я бы водил сюда людей на присягу быть гражданином. Этому надо учить, Павел. Учить быть гражданином, а не просто инженером или пахарем».

Внутренне сжавшись, он смотрел на Павла, больше всего опасаясь, что тот улыбнется или скажет что-нибудь неловкое, не к месту, но Павел, напротив, вдруг подошел к самому обрыву, к падающему вниз крутояру, застегнулся зачем-то на все пуговицы и сказал: «Будем ходить по земле честно…»
Когда вернулись на строительную площадку, Камов уже закруглялся.

— …мы не должны забывать горячие дни Магнитки и романтику Комсомольска, мы должны всегда беречь в сердцах холодные ночи «Челюскина» и запах степных ветров, под которыми расцветала чубатая молодость наша!

Когда отгремели аплодисменты, он подошел к Геннадию.

— Ну как? Получилось что-нибудь?

Мнением Геннадия он дорожил.

— Блистательно! — сказал Геннадий. — С чувством. С пафосом. Это бодрит.

— Я понимаю, — серьезно согласился Камов. — Ребята устали. Им нужен заряд оптимизма.

— Слушайте, хлопцы, — вмешался Павел, — а не выпить ли нам? Финиш все-таки. Грех не обмыть. И опять же — заряд оптимизма.

— Я не пью, — поспешно сказал Камов.

— А мы потребляем. Понял? На свои, на трудовые… Идем, Гена, врежем по стакану!

Оставив озадаченного комсорга, они доехали до ближайшей столовой и заказали селедку, борщи, отбивные с двойными гарнирами и картофельные котлеты. Аппетит у них был отличный.

— Перепугал ты комсорга, — рассмеялся Геннадий. — Он теперь будет кусать себе локти, что не вел среди нас пропаганду трезвости.

— Не говори… А может, и вправду? По рюмке?

Вино Геннадий пил уже несколько раз, но никаких приятных воспоминаний у него от этого не осталось, потому что он засыпал чуть ли не за столом. Водку не пробовал, однако знал, что ее надо сразу же опрокидывать и занюхивать хлебом.

— Разве что попробовать?

— Сто граммов на двоих?

— Неудобно. Возьмем триста, пусть лучше останется.

Выпили. Павел крякнул и отвернулся. У Геннадия перед глазами лопнула шаровая молния. Он беспомощно тыкал вилкой в селедочницу и думал, что помирает, потому что дышать было нечем.

— Столичная, — сипло сказал Павел. — Дерет, окаянная.

Геннадий между тем ожил. Он почувствовал, как у него за спиной прорезались крылья, а в животе стало тепло. Главное — не дышать, когда пьешь эту отраву, и все будет в лучшем виде. Водка тонизирует. То-ни-зи-рует! Смешное слово. Поднимает тонус, да? Гусары пили водку… Нет, гусары пили шампанское. Гусарили…

— Хорошо было гусарам, правда? Выпьют — и к цыганам!

— А я вот Лескова читал, «Чертогон». Сильно описано… Зеркал одних перебили, посуды на тысячу рублей!

— Ты рукавом в соус не лезь, раззява!

— А я не лезу… Ты послушай! «Чертогон» — это сила…

Геннадий слушал его и думал, что вот какое у него сейчас странное состояние. И невесело уже, не хочется ни петь, ни подмигивать официантке, зато хочется говорить. Все равно о чем. И очень легко. Любая проблема — не проблема. Павел уже завел свою пластинку про сад на земле, теперь не остановишь…

— А вторую мы выпьем… За что?

— За то же, что и первую. За нас!

— Мы, кажется, немного пьяны?

— Самую малость.

— Б-р-р! Больше — ни капли! И вообще, это свинство.

— Главное — уметь пить!

— За что ты не любишь Викентия Алексеевича?

— Я не люблю? Да бог с тобой.

— Не любишь, Паша.

— Ну и перебьется! — неожиданно вспылил Павел. — Я не люблю! Зато его все остальные на руках носят, друзей полон дом. Не люблю… Что он мне — друг-приятель, что ли, чтобы я его любил?

— А я твоего люблю.

— Моего грех не любить.

— И он меня любит. Это ведь он меня научил многому. Мудрые люди, Паша, жили на Востоке, понимаешь? Они все знали. Все. А мы потом забыли. Не сумели сохранить и теперь открываем заново. Дмитрий Изотович научил меня любить Саади… Блистательного Саади, Хайяма… Это все неважно… Они ведь были друзья с отцом, большие друзья. Все трое. Викентий Алексеевич, твой отец и мой…

— Знаю, Генка. Все я знаю.

— Ты подожди. Ты представь. Они все трое для меня, как один. Приехали в Москву черт-те когда, разруха, спекулянты, жрать нечего. В одной комнате жили, у дворничихи какой-то снимали, дрова ей кололи. Из самой глуши вылезли, из городишка какого-то захолустного, его и на карте-то нет. Приехали, жили одной семьей, добились всего, чего желали… Отец умер. Ну, тут никуда не денешься. Батя твой его любил. Очень любил. Говорит — редкий был человек. Талантливый. И Викентий Алексеевич тоже об отце когда вспоминает, у него глаза теплеют. Понимаешь? Странно, да? Ведь отец его соперник. Нет, Паша, Званцев — особого корня человек. Напрасно ты…
— Да я ничего, — мрачно сказал Павел и тут же по хмельной логике стал вопрошать: — Вот ты, Гена, причастен к поэзии, так скажи, почему людям не стыдно, когда они говорят не по-человечески? Слушал я сегодня Камова и от стыда готов был сквозь землю провалиться. Ну как же так — дело сделали хорошее, а слов хороших найти не можем? И потом… Почему молодость всегда чубатая, мечта крылатая, а обязательства повышенные? Ну? Может, потому, что дубина всегда стоеросовая?

— Нет, не поэтому, Пашка. А потому, что беседы у нас всегда застольные, а кукиши в кармане. И сами мы кролики. Мне бы сегодня сказать Камову, что он пустобрех, а я не сказал. И ты не сказал. Подумали: «А какой толк? Все равно не поумнеет…» А надо говорить! Иначе — грош цена всем нашим хорошим мыслям, если они без поступков… И вообще… Противно об этом за столом говорить. Кончай свою котлету, и пошли. Балаболки мы с тобой. Нужна нам эта водка, башка только кружится…

Дома его встретил Сальери, хотел было, как всегда, лизнуть в щеку, но вдруг смущенно зевнул и полез под диван. Геннадий рассмеялся. Добродетельный пес не переносил запаха спиртного.

— Гена! — сказала мать. — От тебя пахнет вином?

— Пахнет, мама. Столичной водкой.

— Ты с ума сошел.

— Мамочка! — вразумительно сказал Геннадий. — Ну, неужели ты думаешь, что я сопьюсь? Или ты до сих пор недостаточно знаешь своего сына?

— Да нет, конечно, это я так, — не очень уверенно сказала мать.

Вечером, когда Геннадий уже лег, к нему пришел Викентий Алексеевич, принес новые журналы.

Профессор был в отличном настроении, шутил, рассказывал, как Дмитрий Изотович на днях по рассеянности прочитал лекцию на чужом факультете. Потом спросил:

— Ты Попова знаешь? Такой высокий военный из соседнего подъезда?

— Знаю, — кивнул Геннадий.

— Нелепейшая история. Третьего дня его жену увезли в психиатрическую клинику. Алкоголизм. Представляешь себе. А началось невинно. Приходили друзья, знакомые, выпивали, и она по рюмке иногда выпивала. Потом начала по две. Дальше — больше. Кончилось тем, что ее стали подбирать на улицах.

— Так быстро? — удивился Геннадий.

— Это штука скорая. Дело в том, что у нее наследственный алкоголизм. Страшная вещь. Ей совсем нельзя было пить. Вот и доигралась.

Пугает, воспитатель, подумал Геннадий, когда Званцев ушел. Ох и педагог из тебя! Мне-то чего бояться? У нас вон даже Сальери трезвенник.

https://www.litmir.me/br/?b=557833&p=5
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    Comments allowed for friends only

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 2 comments